Последний концерт на крыше (дурная кровь) Часть 2 финал

Сквозь открытое окно
Прорывается кино,
Первый ряд, седьмое место,

Впрочем, всё равно.

Здесь на всех один билет —
Для того, кто ищет свет,
В этом зале слишком тесно.

Улица, ночь, фонари горят один через десяток, ни луны, ни звезд – темно. Светляки окон рубленными желтыми квадратами, занавески глушат свет, выкладывают на асфальт гротескный цветочный орнамент полутеней от тюля. Тихо. Звуки разносятся далеко, мечутся по переулкам и дворам побитыми дворнягами, шаги услышать можно за переулок, тихий разговор – через улицу, крик…

Максим залез с ногами на лавочку, курил. Руки в карманах, поднятый воротник, на вихратой голове ни шапки, ни кепки – уши мерзнут. Его сегодня выпустили. Домой идти он не хотел совершенно, хотя дома ждет мать, наверное ругается сожитель, там тепло, там кухня, макароны по-флотски, его скрипучий диван, комната его с давно не переклеенными обоями – там дом. Месяц, только месяц его не было дома, а уже позабылось все это, поистерлось, стало каким-то призрачным, сказочным – дом, куда так хотелось вернуться тогда, из камеры, и куда так страшно идти теперь, когда пропали решетки, гремящие ключи… Какая все-таки странная штука – психология.

Максима отпустили, но все же месяц, пока судмедэксперты раз за разом гоняли кровь мертвецов на анализ, перепроверяли органы и прочее, Максим честно сидел в камере и ждал решения. Дождался, на суде было сказано: «Причиной смерти пострадавших является острая сердечная недостаточность, предположительно, вызванная употреблением наркотических веществ…» — родители убиенных кричали, матери ревели, требовали наказания. Максим сидел в решетчатом закутке и, понимая, как он сейчас бесит всех и каждого, ухмылялся своей самой дьявольской усмешкой.

А вот теперь он здесь, на улице, будто специально нарывается на неприятности. Где то пузырем ухнуло разбитое стекло, зазвенели колокольчиками осколки, пьяно пробасил чей то голос, то ли угрожал, то ли просто так говорил. С другой стороны поселка взвизгнули тормоза машины, наверное пьяный лихач, или просто – дурная голова.

Максим спрыгнул с лавки, побрел домой. Закрывшаяся за ним дверь отрезала улицу, прохладу: в подъезде было жарко, будто натоплено, дрожащий свет желтой лампочки без плафона, громким эхом отзываются шаги по лестнице. Когда проходил через третий этаж, за дверью одной из квартир рявкнул пьяный голос, раздался громкий крик ребенка, завизжала мать – это Уваровы, у них всегда так, как напьется дядя Гена, так и начинается… Прошел мимо.

Остановился перед своей дверью, протянул руку, замер. Дома тоже ругались: сожитель что то орал, мать молчала, надрывался телевизор. Слов было не разобрать: дверь глушила звуки, только какое-то невразумительное: «бу-бу-бу» проникало в подъезд. Что-то упало, звякнуло, Максим решительно нажал на кнопку звонка.

Дверь открылась, на пороге заплаканная мать, пьяная красная рожа сожителя за ее спиной:

— А, уголовничек, вернулся. – он хватанул мать за плечо, откинул с пути, тяжелые красные кулаки рванули на груди ткань, в лицо пахнуло жарким, кислым перегаром. – Жаль, что не посадили, ну уж я то тебе…

Он хотел еще сказать, но Максим саданул его кулаком под ребра, а потом, когда лицо сожителя скорчилось, добавил локтем по роже, отбросил его в сторону, прошел в дом. Максим был спокоен, он, сейчас, не желал зла этому здоровому дурному мужику. Помог подняться матери, обнял ее, плачущую, сказал на ухо: «Мама, как же я тебя люблю» и после, не заходя на кухню, не ужиная, пошел спать.

Распахнутое окно, колышется тюль, за окном зелень далекого леса, огромные синие небеса с тонкими прозрачными перьями облаков, в комнату рвется прохлада, чистота – такое утро было в последний раз в далеком-далеком детстве, когда был жив папка, когда…

Максим долго лежал в постели, уставясь в окно, ни о чем не думаю, ни о чем не вспоминая – он хотел растянуть это мгновение на бесконечность, еще чуть-чуть и он услышит в зале голос папы, мама откроет дверь, скажет тихо: «Солнце, вставай, в школу пора», и он соскочит с кровати, маленький, в майке и в плавочках и понесется в зал, обхватит отца, и скажет ему: «Папка, а ты сегодня рано?», а он ответит со смешком: «Как пойдет, сынка, как пойдет». По щеке скользнула слеза: как же это давно было, как давно, будто в другой, не его жизни.

За дверью ухнуло, шаги, хлопок холодильника на кухне, злое:

— Мать, пиво где?

— Ты его вчера выпил.

— Бутылка в заначке была, где?

— А я откуда знаю.

— Уголовничек твой выжрал.

Максим встал, почесал затылок – утро начиналось, но он не хотел такого утра. Он вышел из комнаты, прошел на кухню, сожитель оглянулся на него, наморщился, будто ощериться хотел, промолчал. Максим взял чайник с плиты, выпил прямо из носика, обернулся уставился на сожителя.

— Чего тебе? – огрызнулся он.

— Ты на мать не ори больше.

— Что?

— Убью.

— Чего? – он сощурился, сжал кулаки. Крепкий мужик, не пьяный, как вчера, руки рабочие, жилистые.

— Убью. И мне за это ничего не будет.

— Как тех? А ты на понт меня не бери, не бери, я не таких обламывал… — и тут же схватился за сердце, согнулся в три погибели, застонал. Максим смотрел на него спокойно, с некоторой толикой интереса. И пока он смотрел, вот так, с интересом, сожитель менялся в его глазах: мужик в засаленной майке, в полосатых семейниках, с наколках на плече растворялся, исчезал, вместо него проглядывался паренек, с четным простецким лицом, вот только вокруг него много черноты налипло, словно в грязи вывалялся – хороший человек, испорченный, но хороший. И имя почему-то сразу вспомнилось у сожителя – Толик, Толиком его зовут, хороший парень Толик. Отвернулся, сожитель упал на пол, задышал громко, с хрипотцой. Максим повторил:

— Не ори больше. Хорошо?

— Хорошо.

Марго он встретил на улице: она вышла из переулка и пошла впереди него, не заметила. Он спокойно шел следом, пока она не оглянулась, вздрогнула, ахнула, а после зашипела громко:

— Следишь? Меня прибить хочешь, тварь, я на тебя… — он улыбался, потому как видел ее теперь иначе. Марго не было, старуха перед ним была, когтистая, немощная, со злобой в глазах, с ненавистью ко всему и всем. Такой она и станет, уверен он был в этом, грязи на себя наберет, изнутри выгорит. Ему даже стало жалко ее: никаких чувств в ней не будет, кроме злобы этой, кроме зависти – не поживет. А еще он увидел еще кое-что, чего не было у Толика: ниточки, маленькие, тоненькие, огненные – как у куклы, и нити эти растворялись в воздухе. Максим представил, как он прикасается к этим красным ниточкам и Марго тут же отозвалась движеньями, на лице ее расплылась подобострастная улыбка, казалось, что стоит ему приказать ей хоть… Да хоть что угодно, хоть с крыши бросится, хоть голову об стену разбить – все исполнит, все… Она замерла пред ним, ожидая приказаний, мелкая продажная душонка, вернее уже проданная с потрохами.

— Уйди. – приказал Максим, — чтобы больше я тебя не видел. Никогда.

Она поклонилась и быстро-быстро, какой-то доселе невиданной походкой мелкого беса, скоренько зашагала прочь. Максим смотрел ей в след и ничего не мог понять: что он? Кто он?

Он огляделся вокруг и увидел, как облетает с людей, отшелушивается их внешность, и вместо них по улице шагают яркие, словно вырванные из диснеевских мультфильмов образы: вон идет злобный карлик, и вся его подноготная раскрыта в его мелких ужимках, походке его мелкой, семенящей, а вон статная красавица, плечи расправлены, спина ровная, во взгляде честь и добродетель, а вон… И все те, в ком злодеянье, кто прожжен грехами до печенок, от них тянутся тонкие огненные марионеточные линии. Захочешь, и ухватишься за такую, прикажешь и все будет исполнено, все, от малого и до большого дела, от просьбы и до кровавого самопожертвования.

Максим повертел головой, пытаясь сбросить с себя наваждение, и тут же все пропало, исчезло: обычная улица, обычные люди, никаких карликов, никаких ангелов – просто прохожие. Болела голова, хотелось пить, и очень хотелось забыть все то, что только что увидел.

— Домой. – сказал сам себе, — Домой.

На пороге мать, он отвернулся, он боялся увидеть ее сущность, не хотел, чтобы вместо нее, такой знакомой, такой родной, перед ним оказалась шаромыжная старуха или, пускай, ангелоподобная красавица – мама, только мама. Мимо нее проскользнул в комнату, закрылся на шпингалет, задернул тяжелые шторы, залез с ногами на диван, уставился в пустоту, в темноту.

— Кто я? – повторил вслух, но ответа знать не хотел.

В дверь постучали, тихий мамин голос:

— Максим, ты в порядке?

— Да, мам, все в порядке. Можно я посижу.

— Конечно.

— Мам. – чуть погодя крикнул он.

— Что?

— Как там Толик?

— Кто? А… Нормально. Хорошо. А что?

— Ничего, мам, все хорошо. Я попозже выйду.

Она ушла, а он остался. Темнота становилась прозрачной, гораздо прозрачней, чем должна была быть, когда глаза привыкнут. Он различал все в комнате: шкафы, книги, надписи на корешках, узоры на обоях – видел все, слишком ясно, слишком отчетливо. Закрыл глаза и почувствовал все вокруг себя: мама на кухне – маленькое яркое белое пятно, соседи – детишки светятся ярко и бело, отец семейства с красноватым отблеском, и дальше, в квартирах, по всему дому, во дворе, в соседних домах. Он чувствовал их всех, и главное, он чувствовал как со всех сторон к нему тянутся тонкие красные паутинки всех тех кто уже принадлежит аду, хоть и ходят они еще по земле. В одной из квартир бушевал пьяный муж, он уже ударил жену, старшая, восьмилетняя, дочка укрыла своим тщедушным тельцем маленького братика, ревела и успокаивала его, а тот не унимался, кричал: «Папа, не надо, не надо, папа, папа…».

— Перестань. – приказал Максим из своей комнаты и мужик там, в соседнем доме, вдруг остановился, прекратил, кулаки сжатые дрогнули, распустились дрожащими пальцами. – Извинись, умоляй, и никогда больше…

Где-то там ревел огромный детина, валялся в ногах у побитой жены, детишки сбежали, им мать приказала, а сама она, нежно и ласково охватила тонкими ладонями его, такого огромного, сильного, краснолицего и шептала что-то ласковое и невразумительное.

Максим злился. Он ненавидел их всех, подчиненных ему по какой-то дьявольской воле, он, не раскрывая глаз, скручивал все эти красные ниточки в тугой клубок, он просто не верил, что этих тварей может быть так много, и стоило ему только ухватиться за очередную нить, как та раскрывалась перед ним жизнью: убийства, воровство, предательство, издевательства, глумления, потушенные о живую кожу бычки, избиения в темных подворотнях, слезы детей, жен, скулящие диким воем животные и смех живодеров над ними – кровь ради развлечения, кровь впитавшаяся в проржавелые души… Огромный клубок, сотни нитей, сотни душ и все они в его руках – ждут.

— Перестаньте. – вслух сказал Максим, и тут его прорвало, — Не грешите, не дозволяйте грехов, не бейте невинных, не плетите интриг, не… не надо.

И разом все закончилось, он открыл глаза, все плыло, Максима мутило, руки его тряслись, внутри все выворачивало, болело.

Я рождаюсь вновь.
Я рождаюсь вновь.
Я рождаюсь вновь.

* * *

Мама, мама, как же так,
Неужели каждый шаг
В никуда и ниоткуда,

— Слышали? Степан то из шестой повесился. – бабки на лавочке заохали, заахали.

— Это да, это он как пить-то бросил, — поддержала другая, совсем древняя, в платочке на седенькой сморщенной голове, беззубая ее нижняя челюсть выпирала вперед, а когда старуха шамкала сизыми губами, казалось что востренький ее подбородок коснется кончика обвисшего носа, — говорила я ему: Толик, сынок, нельзя так сразу-то, а он говорит – не могу так больше, мать… Вот и не смог. Это завсегда так, если мужик сразу-то пить бросит. А как выпьет то, раньше, бывало, так бабу свою учит – тоже дело, в кулаке опять же…

Максим не стал дослушивать бабкины разговоры, посмотрел на них по настоящему, и вместо старух увидел стаю черного воронья, и красных нитей горы, ухватил за все разом и приказал примолкнуть. Бабки замолчали, только одна, та от которой нитей не было, сказала с настоящей, неподдельной тоской:

— А ведь совсем молодой был, и дети теперь сиротами… Плохо.

Многие вешались в последнее время, многие переехали, сбежали из района, где у них рука не поднималась на жену, где кулак останавливался перед невинным очкариком, попавшимся под горячую руку. Нельзя из животного человека сделать одним веленьем, одним приказом – зверь всегда зверем остается, даже если его в клетку посадить. Вот и воют они, на прутья бросаются грудью, а когда не могут больше… В петлю лезут, бегут, скрываются, даже на ночь просто уходят, уезжают, отрываются где-то там, за пределами власти Максима, и возвращаются побитые, со сбитыми же кулаками, довольные… Ловить стали: что ни день, так наряд полиции, и выводят очередного красномордого, пузатого, в наколках – грузят в машину. Где то в городе зашиб кого-то, где то ограбил, где-то по-пьяной лавочке дров наломал. А еще залетных выщелкивать стали: приедут ребята навеселе, пойдут грубить, и сами в драку лезут, тут то на них душу и отведут, научат уму разуму по велению Максима: «не дозволяйте грехов» — не дозволяли, страшно не дозволяли. И вся эта кровь ему на руки ложилась, Максим будто чувствовал заскорузлую корку у себя на ладонях, на запястьях, по ночам просыпался от кошмаров, где все эти домашние мужики, бабы разнузданные, старухи с печеными лицами приносили к нему, к его трону, жертвы: головы, тела, детей…

Максим, сплюнул, сунул руки в карманы и, со всей дури, наподдал пустой пивной банке. Та взмыла вверх, застыла в воздухе во встречном порыве ветра, и, с пустым грохотом, упала в паре метров позади него – удуло.

— Шаг вперед, два назад. – констатировал Максим, скорее не про банку говоря, а про себя. Он прищурился, посмотрел вперед, туда, где далеко-далеко, за их районом, за перелеском, блестела золоченым куполом церковь. Она ему не нравилась, он ее не любил, он там никогда не был… Сегодня он решил туда сходить.

Он вышел к дороге, подошел к стоящей у обочины тонированной девятке, из открытых окон которой ухал басами низкопробный шансон. Максиму даже не нужно было пытаться увидеть красные нити или сущности стоящих у машин бритоголовых парней: как на ладони они – прожженные, прокопченные адовым пламенем еще до ада. Он подошел к ним, уставился нагло.

— Че вылупился? – спросил тощий парень без майки, все его тело было в неказистых синих наколках, лицо пропитое, зеканское.

— Поехали.

— Чё? – он было подался вперед, но тут же сник, в глазах появился страх и все кто вокруг были, тоже вдруг стали какими-то испуганными, будто собаки побитые хвосты поджали.

Максим нагло уселся на переднее пассажирское сиденье, пристегнулся, тощий скоренько запрыгнул на водительское сиденье, остальные смотрели, не двигались.

— Пристегнись. – приказал Максим, и тощий тут же пристегнулся. – И радио выключи.

До церкви они доехали в тишине, разве что ветер шумел, врывался в салон сквозь приоткрытые окна. Когда остановились перед церковью, Максим приказал:

— Свечки поставь за убиенных. – он видел грехи тощего, видел, за что он сидел и вышел, и видел, что не было в душе у него раскаянья, так и не пожалел зарезанных, и спрашивали когда его: «за что сидишь», всегда отвечал «да ни за что, пришили дело».

Тощий кивнул, и, словно шакаленок из мультфильма «Маугли», согнувшись и поджав руки, бросился в церковь. Максим пошел следом. У входа он остановился, на душе было тоскливо, сумрачно, страшно. Собравшись с силами он перешагнул порог и едва не взвыл от пронзившей его на короткое мгновение боли – будто в прорубь нырнул.

Он, покачиваясь, прошел к батюшке, что стоял у стены, выложенной сплошь из образов, остановился. Пред батюшкой стояла какая-то старушка, таких принято называть «божий одуванчик», вот только совсем она таковой не была.

Максим видел крысу, страшную, облезлую, с горящими красным огнем злыми глазками, с полусогнутыми лапками – страшная была бабка, и грехов на ней было… Столько не замолишь.

— Я хотел вас спросить. – тихо, сдавленным голосом сказал Максим батюшке.

— Молодой человек, вы не видите, я разговариваю. Имейте уважение. – голос у батюшки был спокойный, сдержанный. Максим посмотрел на него, пытаясь разглядеть истинную его сущность, и не смог – тот же батюшка, просто человек, не бес и не ангел.

— Да, они, шантрапа… — начала бабка, и тут же осеклась – Максим хватанул разом за все нити, что тянулись от бабки, рванул единым приказаньем: «Прочь! Вон!». Старуха сгорбилась еще сильнее и часто-часто засеменила прочь.

— Я хотел вас спросить. – повторил Максим, ему было плохо, стало подташнивать.

— Что? – батюшка посмотрел на него пристально, взгляд был пронзительный, умный.

— Я желаю добра, но получается зло.

— Благими намерениями… — начал батюшка.

— Знаю, — перебил его Максим, пошатнулся, — знаю. Как мне делать добро? Я говорю им «не грешите», они вешаются – не могут по-другому, я говорю «не дозволяйте греха» и они избивают до полусмерти виновных, и во всех них зверь, во всех них – адское семя. Как мне их спасти, — он вновь покачнулся, едва не упал, батюшка подхватил его, удержал, — как мне им помочь?

— Беседой, только беседой, вразумлением…

— Не слушают! Не хотят! Они и есть зверь! – заорал Максим, но изо рта вырвался только сипящий шепот, ноги его задрожали, и он, под взглядами всех тех, кто был в церкви, упал на колени. – Они – звери, все они…

Он смотрел по сторонам и не видел людей: крысы, волки, вороны – звери, и только батюшка оставался таким же как и прежде.

— Что мне делать… Скажите… — и он потерял сознание.

Вокруг все пылало белым ледяным пламенем, силуэты – не разобрать, облачка белесого тумана, чистые, неподдельные, живые. Не разобрать, сколько ни щурился, как ни старался, а они смотрят, ходят, перетекая, разглядывают с интересом. А потом прогремело:

— Не твой дом! – и Максим весь превратился в боль, в одно огненное пятно боли, в пучок нервных окончаний, каждое из которых прижигали, каждое из которых уничтожали и возрождали из небытия со страшной болью…

— Где твой дом? Где ты живешь? Кто ты? – его трясли, Максим с трудом разлепил глаза, уставился на батюшку. Они были на ступеньках перед церковью.

— Местный… — просипел Максим. – Тут живу, неподалеку.

— Домой дойдешь? – на лице батюшки неподдельная забота, и даже здесь, на улице, не во храме, он не утратил лика человеческого.

— Да, дойду. – Максиму становилось легче. Он поднялся, распрямился, потряс головой – боль уходила, будто и не было ее. Он развернулся и, легко, едва не перепрыгивая через пару ступеней разом, сбежал вниз с крыльца.

— Эй, парень, а что ты спрашивал то? – окрикнул его батюшка. – А?

— Сам разберусь. – бросил Максим через плечо, — Спасибо.

— Иди с миром. – только и сказал батюшка, хотел было в спину перекрестить, но рука дрогнула, не поднялась.

Боже, дай мне знак!

* * *

Сдёрни тёмную вуаль,
Чтобы не было так жаль
Неслучившегося чуда.

Он залез на самую высокую точку во всем поселке: на единственную двенадцатиэтажку, что возвышалась над домами, торчала непомерной уродливой выскочкой – угловатая, неказистая, некрасивая. Обычно крыша была закрыта, но Максим знал, где искать, знал у кого ключи – это был его человек. Когда Максим только вошел в подъезд, пьяненький управдом в одних трусах, как его застал приказ, шлепал голыми пятками вверх по лестнице, к закрытому на висячий замок люку. Когда Максим поднялся, управдом стоял смиренно в углу, склонив голову, ожидая дальнейших приказаний.

— Иди домой и живи как жил. – распорядился Максим, и управдом, кивнув, кинулся вниз по лестнице, только лысина на прощание блеснула.

Максим вылез на крышу, в лицо ударил ветер, пахнуло свежестью, небом, и догорающим днем. Солнце садилось, заливая кровью все вокруг.

Максим прошелся по крыше, ловко залез еще выше, на лифтовую надстройку, огляделся: весь поселок видно как на ладони. Он смотрел и видел, как сквозь красноту вечера проступают красные же, чуть блестящие, будто рубиновые, нити, и тянулись эти нити отовсюду, со всего поселка, и от его окраин, и от центра – отовсюду, будто мир целиком состоял из этих рубиновых паутинок.

Максим раскинул руки и тут же все эти ниточки рванулись к нему, протянулись, чуть ли не зазвенели натянутыми струнами. Максим ухватился за них руками, нитей было столько, что он чувствовал их, осязал в ладонях, будто сплетенные жгуты держал, и он был уверен: стоит ему сейчас посмотреть простым человеческим зрением, и увидит он у себя в руках толстые красные разлахмаченные веревки, что постепенно растворяются в воздухе.

— Выходите все, все сюда. – приказал он вслух, и почувствовал, как кругом и всюду люди бросают свои дела, просыпаются, если спали, вылезают из ванн, встают с диванов и идут. Улицы наполнились: отсюда, сверху, казалось, что город затопило – изо всех дверей, из всех подъездов, лились тоненькие ручейки и сливались в речушки, по проспекту люди шли полноводной рекой, широким потоком. И все они обступали единственную двенадцатиэтажку, заливали прилегающие дворы, широкие многополосные дороги и вскоре уже не было видно земли – бушующее человеческое море там, глубоко под ногами.

Максим дождался почти всех, ему было страшно, ему до ужаса, до холодного пота было жутко приступить к намеченному, но…

Он закрыл глаза, и увидел ад под ногами: внизу, под ним полыхала геенна огненная, наполненная демонами, грешными, страшно извращенными душами – настоящий, полновесный ад поселкового масштаба.

— Отдайте. – сказал он тихо, но уверенно, с каменной твердостью в голосе. И они стали отдавать, понеслись по тонким рубиновым нитям к нему грехи, уродства душ: жадность, кровь, жгучая зависть и ненависть – все, что они копили годами, все что прятали у себя в кишках, в печенках. Они отдавали, и всё это въедалось в него, в Максима, страшной грязью и болью лилось через разверстые в мясо ладони. Он видел все эти грехи, он сам их совершал, своими руками, он сам ненавидел, он сам уничтожал, он сам брал многие десятки рукоятей ножей, он замахивался тяжелым кулаком обрамленным в блеск кастета – все он и только он. А потом, когда иссякла река грехов, когда души распрямились от лежащего на них гнета, Максим сжал ладони, ухватился что было сил за тонкие рубиновые нити, за нервы эти адовы, и рванул!

Взвыли, закричали, заорали от дикой боли сотни, тысячи глоток, поселок разверзся звериным воем и тут же стих. Люди стояли внизу, озирались, ничего не понимая. Они хотели спросить, но не находили слов, им было страшно и, почему-то, легко. Они стали расходиться и уже через полчаса все вокруг опустело. Максим сидел недвижно на лифтовой надстройке: голова безвольно свесилась на грудь, руки обвисли плетями. Его нашли позже, уже ночью. Он был жив, но не двигался, не говорил, хоть в коме и не был. Толик, сожитель матери, на руках вынес его к скорой, что подъехала к подъезду. Максима увезли в больницу. В себя он не приходил, открывал глаза и никого не узнавал, ему же в глаза никто не смотрел, потому как в них было настоящее, осязаемое безумие…

Вот и вся печаль.
Вот и вся печаль.

Вот и вся печаль.

blank 113
5/5 - (5 голосов)
Читать страшные истории:
guest
1 Комментарий
старее
новее большинство голосов
Inline Feedbacks
View all comments
Guele
03.05.2023 21:18

Ого